В другой раз мы на шлюпке подрулили под птичий базар. Миллионы черно—белых кайр сидели на скалах — так много, что весь берег мили на две казался круто посыпанным солью. Они кричали, хлопали крыльями, свистели, срывались и, расталкивая соседей, вновь садились на отвесные скалы, и в общем оглушительном шуме слышались отдельные возгласы, точно это и был базар, на котором ссорились, сидя на возах, бранчливые бабы. Вонь была страшная, и, разумеется, взглянув на это любопытное явление, нужно было немедленно отвернуть. Но стрелок—радист, где—то читавший о чайках—бургомистрах, на беду, нашел пару этих огромных птиц, сидевших отдельно над общим гнездовьем и как будто с важностью наблюдавших за порядком на шумном базаре. Он выстрелил и убил бургомистра. Но, боже мой, как расплатились мы за этот злосчастный выстрел! Все пропало — и земля, и небо! Черно—белая буря крыльев снялась с берега и рванулась над шлюпкой, крича свистя и разрывая воздух. Шум гигантского водопада обрушился на нас — и хорошо, если бы только шум! Сутки после этого случая мы мылись сами и отмывали шлюпку, причем я нашел помет даже в боковом, застегнутом на пуговицу кармане реглана.
В общем, это были две тяжелые недели на Новой Земле. Каждый раз мы стартовали с надеждой встретить рейдер, хотя мне давно было ясно, что его нужно искать гораздо восточнее, и ходили, ходили над морем, пока не кончалось горючее и пока штурман не спрашивал меня хладнокровно:
— Домой?
И «дом» открывался — причудливо изрезанные дикие горы, синие ледники, как бы расколотые вдоль и готовые скользнуть в бездонные снеговые ущелья.
Но вот пришла минута, когда кончилась наша «новоземельская жизнь» — превосходная минута, о которой стоит рассказать немного подробнее.
Я стоял у амбара, крыша которого была обложена тушками убитых птиц, а на стенах распялены шкуры тюленей. Два маленьких ненца, похожих на пингвинов в своих меховых костюмах с глухими рукавами, играли на берегу, а я разговаривал с их родителями — маленькой, как девочка, мамой и таким же папой, с коричневой, высовывающейся из малицы головой. Помнится, речь шла о международных делах, и хотя анализ безнадежного положения Германии был взят мною из очень старого номера «Правды», ненец собирался сегодня же рассказать его приятелю, который жил сравнительно недалеко от него — всего в двухстах километрах. Маленькая жена едва ли разбиралась в политике, но кивала блестящей черной, стриженной в скобку головкой и все говорила:
— Холосо, холосо.
— Хочешь ехать на фронт? — спросил я ненца.
— Хоцу, хоцу.
— Не боишься?
— Зацем бояться, зацем?
Это и была минута, когда я увидел штурмана, который бежал ко мне, — не шел, а именно, бежал по берегу от мыска, за которым стоял самолет.
— Перебазируемся!
— Куда?
— В Заполярье!
Он сказал «в Заполярье», и, хотя не было ничего невозможного в том, что нас перебрасывали в Заполярье, то есть именно в те места, где, по—моему, и нужно было разыскивать рейдер, я был поражен! Ведь это было мое Заполярье!
— Не может быть!
Штурман уже принял прежний хладнокровно—неторопливый, латышский вид.
— Прикажете проверить?
— Не нужно.
— Когда вылетаем?
— Через двадцать минут.
Не дорога, а засаженная кедрами аллея вела к городу от аэродрома, и, глядя на эти шумные, богато раскинувшиеся кедры, я невольно подумал о том, что все—таки давно я не был в этом городе моей молодости и самых смелых за всю жизнь надежд.
Мне не сразу удалось найти улицу доктора Павлова по той причине, что в «мои» времена на этой улице стоял только один дом, принадлежавший самому доктору, а все остальные существовали лишь на плане, висевшем в окрисполкоме. Теперь среди высоких соседей затерялся маленький дом, в котором за чтением дневников штурмана Климова я некогда проводил свои вечера. Что это были за милые молодые вечера! Осторожно поскрипывали в соседней комнате половицы под легкими шагами Володи. Доктор вдруг крякал, крепко потирал руки и читал вслух понравившееся ему место из книги, а потом начинал кричать на ежа, который почему—то любил жевать его ночные туфли. Анна Степановна входила ко мне — большая, решительная, справедливая, которой можно было все сказать, все доверить, — и молча ставила передо мной тарелку с огромным куском пирога.
…Она и теперь не согнулась, не поддалась горю, только поседела, и две большие, глубокие складки повисли над опустившимся ртом. Что—то мужское показалось в ее фигуре и выражении лица, как это бывает у очень больших стареющих женщин.
— Как же вас называть теперь? — сказала она с недоумением, когда мы встретились в садике перед домом и вошли в столовую, кажется, совершенно прежнюю, с желтым чистым полом и деревенскими половиками. — Вы же мальчиком были тогда. Сколько лет прошло? Пятнадцать? Двадцать?
— Только девять, Анна Степановна. А называйте Саня. Для вас я всегда буду Саня.
С первого взгляда она поняла, что я знаю о Володе, но долго не говорила о нем из того душевного такта, который — я это почувствовал — не позволил ей так сразу, в первые минуты встречи, заставить меня разделить с нею горе. Я сам что—то начал, но она перебила и быстро сказала: «Потом!»
— Что же вы, к нам? Надолго ли? Как я рада, что живы—здоровы!
— Ненадолго, Анна Степановна. Сегодня же улетаем.
— Морской летчик, в орденах, — оказала она, как будто вместе со мной гордилась, что я морской летчик и в орденах. — Откуда же теперь? С какого фронта?
— Сейчас с Новой Земли, а прежде из Полярного. Да прямо от Ивана Иваныча!