Два капитана - Страница 17


К оглавлению

17

С меня она взяла торжественное обещание — не воровать, не курить, не грубить, не лениться, не пьянствовать, не ругаться, не драться, — больше заповедей, чем в священном писании. Сестренке, которая была очень грустна, она подарила прекрасную старинную ленту.

Разумеется, можно было просто уйти из дому — и поминай, как звали! Но Петька решил, что это неинтересно, и выработал довольно сложный план, поразивший меня своей таинственностью.

Во—первых, мы должны были дать друг другу «кровавую клятву дружбы». Вот она:

...

«Кто изменит этому честному слову, — не получит пощады, пока не сосчитает, сколько в море песку, сколько листьев в лесу, сколько с неба падает дождевых капель. Захочет идти вперед — посылай назад, захочет идти налево — посылай направо. Как я ударяю моей шапкой о землю, так гром поразит того, кто нарушит это честное слово. Бороться и искать, найти и не сдаваться».

По очереди произнося эту клятву, мы должны были пожать друг другу руки и разом ударить шапками о землю. Это было сделано в Соборном саду накануне отъезда. Я сказал клятву наизусть, Петька прочитал по бумажке. Потом он уколол палец булавкой и расписался на бумажке кровью: «П.С.», то есть Петр Сковородников. Я с трудом нацарапал: «А.Г.», то есть Александр Григорьев.

Во—вторых, я должен был лечь в десять часов и притвориться, что сплю, хотя никто не интересовался, сплю я или притворяюсь. В три часа ночи Петька должен был свистнуть под окном три раза — условный сигнал: все в порядке, дорога свободна, можно бежать.

Это было гораздо опаснее, чем днем, когда действительно все было в порядке, дорога свободна, когда никто бы не заметил, что мы убежали. Ночью нас могли сцапать караулы — город был на осадном положении, — собаки по всему берегу на ночь спускались с цепей. Но

Петька приказал, и я повиновался, И вот наступил этот вечер — мой последний вечер в родном доме.

Тетя Даша сидит за столом и чинит мою рубашку. Хоть в приюте и дают белье, а все—таки еще одну, на всякий случай! Перед нею — лампа, на лампе — голубой абажур, подарок тети Даши на мамину свадьбу. Теперь у него какой—то сконфуженный вид — как будто он плохо чувствует себя в нашем опустевшем доме. Темно в углах. Чайник висит над плитой, а на тени — это не чайник, а чей—то огромный перевернутый нос. Из щели под окном тянет свежестью, пахнет рекою. Тетя Даша шьет и говорит. Она что—то берет со стола, и светлый круг на потолке начиняет дрожать. Десять часов. Я притворяюсь, что сплю.

— Ты, Саня, смотри, слушайся брата во всем, — говорит тетя Даша сестре. — Ты, как девочка, должна на него опираться. Мы всегда опираемся на мужчин, как на силу. Уж он тебя в обиду не даст.

Сердце щемит, но я стараюсь не думать о Сане. Вот мы приезжаем в Москву! Петькин дядя встречает нас на вокзале. Он похож на Сковородникова, но моложе, веселей. Паровоз стоит на далеких путях, черный человек подбрасывает уголь в топку, искры сыплются из трубы и гаснут. Мы мчимся, мелькают деревья, ходят вверх и вниз телефонные провода. Теперь и мы с Петькой бросаем уголь в топку — жарко, весело; выглянешь — и ветер свистит в ушах.

— А ты, Саня, — говорит мне тетя Даша, и я вижу, как слеза ползет из—под очков и падает на мою рубашку, — береги сестру. Вы будете в разных отделениях, но я попрошу, чтобы тебе разрешили каждый день ее навещать.

— Ладно, тетя Даша.

— Господи, боже ты мой! Была бы жива Аксинья…

Она поправляет лампу, вдевает нитку и снова берется за работу, вздохнув.

Половина одиннадцатого. Я не сплю, я притворяюсь, что сплю. Я вижу деревья в белых цветах, а в тени, под цветами, ковры — синие, зеленые, голубые. Мы в Туркестане. Апельсины растут на улицах. Мы рвем их сперва потихоньку, потом все смелее. Больше некуда класть, и Петька вынимает из мешка запасную пару штанов. Он завязывает концы на штанах, он бросает апельсины в штаны. Вот старик с бородой ведет нас в маленький белый дом. Оружие висит на стене — кинжалы, пятиствольные револьверы, кривые шашки в серебре. «Якши?» — говорит он и предлагает нам выбрать по кинжалу, револьверу и шашке.

— И читать научат и писать, — слышу я сквозь сон и думаю: откуда же здесь тетя Даша? — Может, и в люди выйдешь. Может, и нам еще спасибо скажешь.

Я не сплю, я притворяюсь, что сплю. Половина двенадцатого, двенадцать. Тетя Даша встает. В последний, в самый последний раз я вижу ее доброе лицо над лампой, освещенное снизу. Она ставит ладонь над стеклом, дует — и темнота! Она крестит нас в темноте и ложится: сегодня она ночует у нас.

Хорошо притворяться, когда не хочется спать! Я с трудом открываю глаза. Который час? Еще далеко до трех. Пьяная песня доносится с реки. Галька накатывает на берег. А сигнала все нет как нет, только ходики тикают да тетя Даша, вздыхая, ворочается с боку на бок.

Я сажусь, чтобы не заснуть, и кладу голову на колени. Я притворяюсь, что сплю. Я слышу свист и не могу проснуться.

Петька потом говорил, что охрип, как цыган, пока меня досвистался. Но он свистал все время, пока я надевал сапоги, пальто, клал в мешок кокоры. Очень сердитый, он зачем—то велел мне поднять воротник пальто, и мы побежали.

Все обошлось превосходно, никто нас не тронул — ни собаки, ни люди. Правда, на всякий случай мы версты три дали крюку по городскому валу. Дорогой я пытался узнать у Петьки, уверен ли он, что теперь по всем железным дорогам бесплатный проезд. Он отвечал, что уверен, — на худой конец доедем под лавкой. Две ночи — и Москва, скорый поезд отходит в пять сорок.

Никакого поезда в пять сорок не было, когда, обойдя караулы, мы в полуверсте от станции махнули через забор.

17